Зазеркалье

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Проза

Сообщений 1 страница 7 из 7

1

Все пройдет

Ранний вечер…

Город в очередной раз, что-то шепчет порывами ветра, как порывами души. Парень стоит босиком, на балконе у закрытого окна, грязные в серых разводах стекла плохо пропускают свет заходящего солнца, но ему плевать ведь это не главное. Он прижимается ладонями к холодному стеклу, смотрит на людей спешащих куда-то по улице, злые, жестокие лица, прожженных маньяков, насильников и убийц. Убрав руки от поверхности, он смотрит, как медленно исчезают следы его присутствия в этом мире, отпечатки словно рассасываются в пространстве, не оставляя ничего, только какой-то невнятный блик, осколок самого поступка, осколок самого человека. Закрыв глаза, он безумно смеется, тишина нарушена очередной истерией, словно треснула тонкая рамка сознания и сумашествия. Оборвав гогот, парень без сил падает на пол и плачет, как маленький ребенок, ему жалко, жалко себя. Злые дяди и тети прогнали его, не приняли, сказали, что он слабый, ему осталось только запереться в своей старой коморке и тихо сходить с ума, то плача, то смеясь, смотря как по улице идут черви, ползут источая гной, а он сидит дома прячась, боясь новой боли, не хотя нового счастья. Парень рывком встает с холодного пола, идет в комнату, смотрит в зеркало на стене, его взгляд упирается в свое лицо, бледное, почти невесомое, кажется, что и кожи-то уже нет, лишь капилляры покрывают паутиной уголки глаз. Взяв со стола шприц, он разогревает что-то в ложке на ровном пламени зажигалки, набрав в шприц жидкость, смешав с кровью пускает по вене, уже сильно исколотой почти целиком, зрачки резко сужаются, начинается долгожданное мгновения очередного забытья, наконец сознание покидает тело, вдруг из образовавшегося от укола отверстия, начинает настойчивым пульсаром бить алая но слишком светлая для венозной кровь, выгоняя жидкость, отторгая ее. Парня начинает мутить, упав на колени его тошнит на пол, какой-то черно-желтой кашицей, зрелище ему отвратительно и поэтому его тошнит все больше, пол мерно покрывается исторгаемой из рта жидкостью. Парень рыдает, не понимая, что с ним происходит, ведь он так боится умереть…

Прошло около двух часов….

Парень лежит в луже собственной рвоты, отвратительное зрелище…нет не тем что он лежит в собственных выделениях…нет…картина отвратительна его жалостью к себе. Гниющей жалость к собственному я, жалостью которую не позволяет себе даже червь… А разве он ни сам виноват, ни виноват ли он в том что, когда все это началось он по одному вышвыривал близких из своей жизни, прогоняя их прочь и словами, и действиями, разве не виноват он в том, что так подвержен мнению толпы, той толпы, что никогда ни считалось с мнением других, не стандартных, не виноват ли он, что сам сел на героин, по своей воле, и теперь он лежит в луже собственного дерьма и снова плачет от жалости к себе…

Прошел еще час…

Кое-как он убрал пол и помылся сам, с ногами сел на кровать. Свернувшись клубочком заснул…Он не услышал как открылась дверь и в квартиру ввалилась какая-то толпа, он спал, он не почувствовал запаха готовящейся еды, он спал, он не почувствовал как у его кровати собралась вся «семья», его братья и сестры, бережно укрыв его, прислушиваясь к дыханию, они ушли в соседнею комнату, а он спал…
Утром следующего дня..
Парень встал с кровати, босиком по холодному полу пошаркал на кухню, в кресле, на диване и полу, спали самые родные ему люди, он улыбнулся, достал из пачки сигарету закурил…утро пробуждения и лица уже не такие злые, и слова не такие жестокие и плакать уже не хочется….

0

2

Исчислены ночи твои, Вавилон
На Вавилон медленно опускалась холодная ночь. По узорам асфальтных трещин ветер лениво гнал клочок старой газеты. С одной стороны можно было разглядеть «Вечно», а, быть может «Вечность», а с другой «…клокотать у революции в груди». Темнело, и на остановке собиралась толпа. В воздухе пахло цветущим шиповником, бензином и той неуловимой пряностью, которой пахнут заветные ожидания. Самые безыскусные ждали маршрутку, самые хитрые и часть наивных – Конца света. Группа Свидетелей Иеговы вежливо ждала Второго пришествия. Неряшливо одетый анархист ждал всего сразу, выделяясь из разметанной очереди ждущих чего-то неопределенного, но бесплатно и много. И только  старик – еврей, стоявший под одиноким фонарем, рассудительно ничего не ждал, но всем было плевать на него.
           С воды поднимались рваные клочья тумана, постепенно окутывая перелески густеющей завесой. От очереди отделился лысый человек в телогрейке с револьвером в боковом кармане. Свет выхватил из тумана резкие черты лица. Оказавшись под фонарем, он бросил толпе – « Гвозди бы из вас делать!», и потянулся к карману. Толпа оказалась быстрее, предотвратив суицид коллективным самосудом. По соседней улице прошел патруль, бряцая трёхлинейками. Идущий впереди парень в штопаной хламиде с африканскими косичками, чем – то  похожий на растамана, приблизился к телу. Мимоходом осмотрев убитого, он стал меланхолично плести венок из мелких розочек шиповника.
Кто-то из одиннадцати его товарищей окликнул его, и парень, увенчав себя сплетенным украшением, поспешил выйти вперёд патрульной двенадцатки. По лицу заструились ручейки крови, но он не обратил на это внимания.  Рядом по грязному каналу проплыла тёмная громада «Авроры» и скрылась за поворотом.  Прохожий, смотрящий вслед подумал - « Такие ничего не пожалеют». Толпа мысленно с ним согласилась.
        На перекрестке показался подозрительного  вида иностранец в дорогом сером костюме, и заграничных, в цвет костюма туфлях. На его руку опирался старик с кровоточащей гематомой под глазом, одетый в грязную тряпку  загадочного цвета. Странной паре опасливо уступили дорогу, и они бесшумно растворились в тумане.
      Тем временем   к остановке подъехал полупустой троллейбус с красными полосами и надписью 01. Когда он уже отъезжал от остановки, в него на бегу запрыгнул парень в куртке угольно-черного цвета.  На циферблате его часов поблескивали зеленым огнем цифры 451. Застегивая молнию он подумал, что счастлив и жесткая судорожная улыбка исказила его обожженное лицо. Похожий на гигантскую саламандру пылающий троллейбус рванулся с места, зацепив девушку, в темных глубоких глазах которой  на миг отразилась эта улыбка.
Скрип тормозов заглушил шепот разбитых губ, повторяющих – Какая жалость, вы ни в кого не влюблены…
Жёлтый, окровавленный одуванчик откатился в лужу.  Равнодушный голос произнёс: - Семнадцать лет; - Сумасшедшая …
         Поперёк шоссе стояла недостроенная стена.   За ней начинался пепел.
           Что ты дал Городу Монтэг?
           Пепел.
           Что давали люди друг другу?
            Ничего.
Небо разрезали клинья яркого пламени.
В это мгновение началась и окончилась война.
          Он собрал стопку грязных, измятых страниц и опустил их в тлеющую урну. Пожелтевшие, исписанные листья вавилонской осени полетели в огонь. Придвинувшись поближе, протянул замёрзшие ладони над пламенем.
            Ночи становятся всё  холоднее, подумал он. Люди почти разучились давать друг другу тепло. А может быть они никогда этого и не умели.

0

3

Предисловие
Безымянный сидел на полу и рисовал тени. Может потому, что ему нравилось, а быть может, потому, что больше заняться всё равно было нечем, рисовал он с удовольствием. В комнате было коричнево и квадратно. Он сам придумал эти слова и теперь любил перекатывать их на языке. Окон он ещё не придумал, слова чтобы обозначить проем в своей коричневой квадратности - тоже.
      Тень, которую он поймал в этот раз, нехотя становилась котёнком. Слово котенок появилось давно, ещё до того как «давно» стало что-то значить. Вообще – то появилось оно только потому, что рисунки и слова придумывались не одновременно, и чтобы их как-то разграничить пришлось ввести неделю. Первоначально смысл недели лучше всего передавало слово «котёнок», но из-за того что вышло оно слишком пушистым, Безымянный его заменил. Несмотря на то, что он изначально не подходил к своему рисунку, «котёнок» хорошо прижился к маленькому зверьку, и Безымянному пришлось идти за новой тенью. По пути он подумал, что идти по тёмному морю неудобно, достал лист и карандаш и быстро набросал плоскость. Рисунок получился неплохой, тень, из которой он рисовал, была большой и медленной. Ей подошло слово «земля», и спустя котёнок? неделю? день? мгновение?  Безымянный уже шёл по земле, на ходу пытаясь нарисовать два новых слова. Слова получались плохо, он постоянно пытался представить их, но не видел отчётливого образа. К тому же маленькая симпатичная тень, идеально подходящая для котёнка уже опасливо тянулась к нему. Безымянный поспешил вернуться домой с новой добычей, пообещав себе додумать новые слова потом. Изобретать новый цвет было лень, поэтому рисунок вышел в тон стенам. Уходя из комнаты, он опустил листок на землю. Выдуманный в следующую секунду ветер унес его в темноту.
        Следующее слово он не стал даже рисовать, подарив проходящей тени. Она исчезла, а над Безымянным начали разгораться островки света. Верхние тени мешали ему, как следует рассмотреть свое творение, поэтому он досадливо отогнал их руками, подумав «Вы будете ночью». Теперь разделённый свет  был над землёй. А ещё была ночь. Ему захотелось назвать место, где теперь был свет, но слово не пришло. Словно кто-то пытался помешать ему думать вверх. Но кто? Никого не было до него, никого – после. Он нарисовал все, он дал ему имена. Он был создателем всего. Он был Создателем?  Если так, кто же тогда был той, которой он так расточительно дарил слова и картины…
На чём он рисовал бумагу? И чем он рисовал перо? 
          Памяти нет. Шёпот теней. Надо заставить их замолчать! Заставить молчать…
         Сон. Странно, подумал он, я никогда не рисовал сна. Наверное, тот, другой, который рисовал бумагу,  и тени, и краски. Рисовал меня. Рисовал мной?
Ты устал, шептала Темнота, сегодня суббота – отдохни. Доделаешь работу позже. Доделаешь работу. Доделаешь…
         Вчера нарисовал окна. И «вчера». Тень-змея, тень-звезда. Все мы одно. Лист бумаги. Размашистые движения карандаша. Напрямик сплетаются линии. Сплетаются в слова, рисующие лица. Зелёные глаза?  Разве можно описать капельку на дне взволнованного моря, отраженную зеркалом страха, тягучего прозрачного безразличия и непонятной карей темноты? Разве можно?
      - Не отвлекайся. Ты же не хочешь испортить рисунок. Как ты его назовешь?
     -   Хочешь, я назову тебя? Ты будешь самой красивой. Ты будешь…самой…
     - Меня не бывает мой  художник, зачем имя тому, чего нет? Рисуй лучше своё владение. Рисуй лучше своё. Рисуй лучше…
          И он рисовал, отыскивая новые слова, упорно как скульптор резцом откалывал от теней ненужное, вырезая черты и созвучия. Он соединял их, менял краски. Через усталость сложенных лодочкой ладоней, доверху наполненных горячим, тяжелым песком, начали появляться запахи. Исписанные листки уносились ветром. Однажды, глядя на них, Безымянный придумал облака. Когда-нибудь ему придется придумать и название для далёкой заоблачной высоты, в которой свет лениво и безмятежно переливался всеми оттенками его палитры. Когда-нибудь. Не сейчас. Не сейчас…
       На востоке  всходил и заходил спелый тёмно-оранжевый ком света, и пустота над комнатой Безымянного постепенно окрашивалась в его тёплые тона. Он не хотел признаться в этом ни себе, ни (тем более!) Темноте, но образов в душе не прибавлялось, а рисовал он с меньшим удовольствием и старанием чем в самом начале. Иногда  часами не мог он найти какой-то невидной глазу черточки, иногда почти дорисовав, бросал всё и гладил воду кончиками тонких пальцев, думая о чём-то печальном. Той  ночью, которая почти оправдала его небрежное вдохновение, он вдруг схватил листок и нарисовал свечи. Когда свет уходил, Безымянный садился рисовать страх. Поначалу ничего не получалось, но он упрямо продолжал попытки.
           Его дом утратил былую незавершённость. Все окна кроме нескольких самых любимых были залиты зеркалами. На столе лежала музыка. Он писал на обороте черновиков.
            Иногда к нему приходили тени. Он подарил им глаза, и они подолгу молча, смотрели на него. Тени знали, что скоро всё кончится.  Знал и он.
       Глаза устали, и Безымянный затянул их льдом, нарисовав узор поверх голубых зрачков. Когда узор начал таять, он взял со стены нервные тени свечей и сделал себе слёзы.
       Время, придуманное им, казалось, встало у него за спиной. Оно шептало голосом Темноты (голосом, который придумал он сам), она смотрела непонятным взглядом нарисованных им глаз. Время торопило, и он не смел, отложить листки надолго.
        Солнце, которое он срисовал с персика, приобрело персиковый аромат. Изредка, он даже чувствовал вкус спелой, полной соком мякоти на губах, когда видел, как оно заходит за край. В такие дни он не мог больше работать. Лишь имена никогда не оставляли его, и он записывал их на обрывках опадающей темноты.
       Проходили недели, имён и рисунков становилось больше,  а теней всё меньше. Только для неба он никак не мог найти рисунка. Да и само слово было почти не его. В глубине души он был уверен, что никогда не думал неба. Оно просто пришло и захотело остаться. Он тогда не смог возразить, но подумал, что здесь кроется какая-то неправда. Это тревожило и печалило его одновременно.
             Нарисовал кровь. Срезал ветви в саду, изредка касаясь губами сладкого сока струящегося по лезвию. Багрянец медленными каплями тяжело и мерно падал на землю. Мёртвые деревья сложил у порога и поджёг. Сел у костра и стал смотреть на пламя.
         Сон. Снова? Глаза, почти такие же, как у Темноты. Огненные змеи, сплетённые косами, словно залиты вишневым соком. Кровь на вкус как замёрзшее железо. Кто ты? Ты пахнешь железом и огнём. Ты красива, но все твои линии едва уловимо неправильны. Кто создал тебя? Зачем ты пришла? Мой сад в отсветах пламени. Мой дом горит?  Мы уходим… Лист в руке. Последний.
               Я хочу проснуться и не могу. Открываю глаза из сна в сон. Ты стоишь рядом и улыбаешься. Такое чувство, будто у тебя украли набросок, дорисовали и подарили тебе на день рожденья. Ты говоришь « Спасибо» и не можешь дождаться вечера, упасть лицом в подушку и навзрыд промолчать вздрагивающими плечами. Только подаренная картина стоит рядом. Улыбается. И ямочки на щеках.
         - Просыпайся Адам. Мы пришли.
         - Это Рай?
         - Да, это Рай.
         - Навсегда?
         - Навсегда, Ты, я, звери и птицы.
        - Я рисовал страх. Где он?
        - Его здесь нет. Крови тоже.
        - А Темнота?
        - Ты ошибся милый. Это Рай. Здесь не бывает темноты.
Безымянный открыл глаза, и в их хлынуло чужое низкое небо. Оно было голубым, ровным и плоским. Небо уходило вдаль, насколько хватало глаз. И самое страшное -  за ним не было Темноты. В распахнутый для крика рот ворвалась скользкая прозрачная тварь новых небес. Он задыхался, не произнося ни звука. Выгнутое, напрягшееся тело менялось как пригоршня цветных лент, брошенных в камин. Безымянного больше не было, он умирал, становясь Адамом.
         Рядом с ним на колени присела Лилит. Она всё понимала, но ничего не могла сделать. 
         Адам медленно поднимался с земли. Она не хотела больше его видеть. Небо, которое он хотел сделать Ей, стало стеной. Она использовала его, чтобы нарисовать мир. За что?  Зачем?
        Он взглянул на Лилит.  Она отвела глаза. В кулаке оказался влажный смятый листок бумаги. Он был практически чист, только в левом верхнем углу торопливым почерком было написано короткое неразборчивое слово. Адам сломил тонкую веточку и положил рядом с листом.  Надо было начинать. Отыскал в темнеющих волосах Лилит острую, хищно поблёскивающую заколку. У меня есть резец, а вот теней больше не осталось. Во всяком случае, здесь. Теперь я могу рисовать только на себе.
Наверное, так было всегда. Чтобы создать что-нибудь, надо отдавать себя. Без разницы – душу, боль, радость или всего только время.  Чтобы творить из тонкой неуловимой паутины «ничего», надо отдать себя. Это даже не цена. Это условие. Я готов заплатить.
           Тоненькая струйка из уголка губ. Ты солгала, Лилит… Влажный слипшийся песок.
Рёбра это только клетка. Клетка для сердца. 
Удар. Ещё один…
Замри.
Выдохни.
Разожми окровавленную ладонь, бережно, не проронив ни капли поднеси к глазам. Плоть от плоти. Ева.
Ключ к запертым небесам.
       Веточка ещё раз провела по песку и бессильно остановилась. Персиковое солнце, зацепившись за горизонт, висело над самой землёй. Адам лежал на спине, зажимая грязной согнутой рукой рваную рану на животе. Начинался сепсис, и он нередко сбивался с линий, уходя в жаркую бредовую муть.
       В самом центре его рисунка лежало ребро. На запах свежей крови уже начали слетаться птицы. Тяжело припадая к земле, к нему подлетел голубь. Его перья были выпачканы, и свет, проходя сквозь них, становился алым.
На горячий лоб Адама опустилась  чья – то рука. Лилит?  Он не мог разглядеть сквозь дрожащее марево. За её спиной, широко распахнув кожистые крылья, поднималась высокая, узкая тень. Ева? Или за ним пришла та, которую он ждал?
       В следующую секунду она убила Лилит, разорвав тело ударом когтистой лапы. По саду начало растекаться пламя, постепенно охватывая деревья.         
      Ева протянула окровавленные пальцы к небу. Её крылья закрыли свет. Окованные сталью когти вонзились в прозрачное горло твари-стены, вырезая комок солнца.   
          Небо рухнуло внутрь себя, огненный персик упал в протянутые ладони. Ева разломила солнце над головой. Из него тягучим соком закапал синеватый огонь.  Из её  горла вырвался хриплый стон. Горящие деревья надломились и рухнули. Чёрные, влажные губы приникли к огню.
          Ветви персика роняют сиреневые лепестки.… Они уносятся далеко-далеко, туда, где за перламутровой дымкой теряется взгляд.  Алые, розовые, багровые облака. Чувствуешь себя палым листом.
Уходя не вернуться.
Вот и всё.
Всё.

0

4

Легенда о Драконе

"  ...Дракон был совсем маленьким - ростом чуть больше девочки. Девочка тоже была маленькой, и ей нравился дракон - такой красивый, крылатый, с сияющими глазами...
   Так они подружились, и иногда дракон позволял девочке забираться ему на спину и подолгу летал с ней в ночном небе. Девочка смеялась, протягивая руки к небу, и звезды падали ей в ладони, как капли дождя, и дракон улыбался, а из его пасти вырывались маленькие язычки пламени...
   ...Вдвоем они часто бродили по лесам. Была у них любимая поляна: красивые там были цветы, а неподалеку росла земляника; девочка собирала ее, а горсть ягод всегда высыпала в драконью пасть. Дракону, конечно, это не было нужно, - ему хватало солнечного света и лучей Луны, - но маленькие прохладные ягоды казались такими вкусными - может, потому, что их собирала для дракона девочка. Вечером она набирала сухих сучьев, и дракон помогал ей развести костер, а сам    пристраивался рядом. Они смотрели на летящие ввысь алые искры, и девочка пела дракону песни, а он рассказывал ей чудесные истории и танцевал для нее в небе, и приводил к костру лесных зверей - девочка разговаривала и играла с ними, и ночные бабочки кружились над поляной... А однажды пришел к костру Белый Единорог из Долины Ирисов, и говорил с ними - мыслями, и это было, как музыка - прекрасная, глубокая и немного печальная...
   Шло время, девочка подросла, а дракон стал таким большим, что, когда он спал, его можно было принять за холм, покрытый червонно-золотыми листьями осени. Нет, они остались друзьями; но дракон все чаще чувствовал себя слишком большим и неуклюжим, а девочка была такая тоненькая, такая хрупкая...
   Больше он не мог бродить с девочкой по лесу, и, если бы он попытался разжечь костер, его дыхание пламенным смерчем опалило бы деревья. Дракон печалился, и девочка рассказывала ему смешные истории, чтобы развеселить его хоть немного, а он боялся даже рассмеяться: сожжет еще что-нибудь случайно...
   Один раз он пожаловался Единорогу - говорил, что не хочет быть большим. Лучше бы я оставался маленьким, вздохнул дракон, и мы гуляли бы вместе, играли бы, а сейчас? И Единорог ответил: у каждого свой путь, ты сам скоро это поймешь...
   А потом пришла в эту землю беда. Неведомо откуда появился серый туман, и там, где проползал он, не оставалось ничего живого. Увядала трава, осыпалась листва с деревьев, в ужасе бежали прочь звери и умолкали птичьи песни. Все ближе подбирался туман, несущий смерть, и не знали люди, как защитить себя и что делать. Тогда ушел дракон, и долго никто ничего не знал о нем, а девочка стала молчаливой и печальной...
   Он вернулся. Золотая чешуя его потускнела, волочилось по земле перебитое крыло, и темные пятна крови отмечали его путь, и устало прикрывал он сияющие глаза.
   Он вернулся и сказал: "Это больше не вернется."  А потом лег на землю и уснул. Он был похож на холм, укрытый червонно-золотыми листьями осени. Он спал долго. Менялись звезды в небе, отгорела осень, зима укутала его снегом... А потом наступила весна, и расцвели рядом со спящим драконом цветы - золотые, как его крылья, алые, как его пламя, пурпурные, как его кровь... А девочка все ждала: когда же дракон проснется? И приходила к нему, и гладила его сверкающую чешую, плакала потихоньку и пела ему песни...
   Тогда вышел к ним из леса Белый Единорог, мудрый зеленоглазый Единорог. И дракон проснулся. Так ли уж плохо быть большим, спросил Единорог.
   "У каждого свой путь, ответил дракон, теперь я понимаю."

0

5

Человек, который…

…Сегодня ветер дует сильнее, он зализал все тучи в единый непробиваемый щит, раскрашенный дымом из труб, утыканный антеннами, и какой-то провод идет наискось и качается над головой… смотрю снизу вверх, лежа на теплой крыше. Если правильно смотреть – небо будет широким, плоским и чуть-чуть вогнутым прямо надо мной. Мне нравится, потому что все остальное время оно мне кажется нарисованным и неживым. Скоро совсем стемнеет, но мне не скучно. Мне вообще не бывает скучно, а он говорит, что так не должно быть. Но что он понимает? Вполголоса бормочу свою песенку. Я ее составила специально для этой крыши, ведь пока не наступит ночь, здесь так хорошо…
Негромко скрипнула дверь. Приподнимаю голову и вижу, как по крыше идет человек в брюках и шерстяном пиджаке. Он меня совсем не видит, потому что стоит спиной, а вот я его – прекрасно. Он старый и тяжелый. У него нет детей, только женщина, которую он не любит. Он говорил с людьми, а потом пришел сюда. Он неинтересный. Снова опускаю голову и смотрю в небо, оно почти совсем темное – значит, еще немного. Снова бормочу прерванную песенку – не люблю, когда мешают.
…Я почти закончила, когда что-то задребезжало, зашуршало, а потом кто-то закричал... дико, отчаянно… Лениво поднимаюсь на локте. Дребезжит – это ограждение по краю крыши; подхожу ближе, прикосновением ладони успокаиваю раздраженный дрожащий металл и смотрю вниз. Там на асфальте лежит человек; у него нелепый синий галстук, который закинулся на плечо и на лицо. Кажется, этот цвет называется ультрамариновым. Вспоминаю его пиджак – сейчас тяжелая ткань пропитывается кровью и смертью.
Обидно – почему они прыгают с моей любимой вечерней крыши? Двое было… давно. И еще один на прошлой неделе. Теперь этот… Обижаюсь. Как назло. Нужно идти, потому что сейчас сюда сбегутся, будут говорить, и ходить, и кричать, и фотографировать, а я не люблю, мне от таких плохо. Подхожу к другому краю, там, где вниз ведет железная лестница до самой земли, спускаюсь. Перила у нее тоже покрашены в синий, но этот цвет мне нравится, жалко даже, что краска облезла и видна ржавчина. Потом лестница кончается и я спрыгиваю на землю, на идущую вокруг здания дорожку. Если бы было позже, я могла бы спуститься по лестнице, которая внутри. Раньше я всегда так делала, но иногда на меня смотрели другие, и я перестала, потому что не люблю, когда на меня смотрят так.
Иду по улице. Так хорошо – потому что никто не обращает внимания, проходят мимо, не глядя. Люблю ходить между ними, потому что иногда встречаю таких, которые мне нравятся. Я иногда даже разговариваю с такими, они добрые и хорошо на меня смотрят. Я когда-то рассказывала о таких ему, но он очень разозлился и расстроился, а я поняла, что не нужно говорить о других. Наверное, они его очень обидели когда-то, но я не стану об этом спрашивать, потому что когда он расстраивается, мне тоже плохо. Останавливаюсь возле светящейся стеклянной витрины, разглядываю – там на манекенах одета нелепая одежда. Я никогда не видела такой на других, еще там горят маленькие лампочки, а в углу на подставках стоят парики. Рассматриваю их, потом свое отражение в стекле – у меня темные волосы и темные глаза. Надо будет как-нибудь спросить у него, красивая я или нет. Это важно. Вдруг понимаю, что что-то нужно сделать, отхожу на середину тротуара и смотрю в небо – совсем стемнело. Если пойдет дождь, обязательно приду к нему, он любит, когда я прихожу в дождь.
Он – живет на окраине города, в доме с серыми полосками и березой во дворе. Его окна – на втором этаже, самые крайние, поэтому когда дует ветер, береза стучится в стекло. Он всегда грустный, когда я прихожу и часто не спит ночью, как остальные, но если все же спит, я никогда не бужу – не знаю почему, но так нужно. А еще у него, кроме меня, никого нет. Иногда днем заходят его знакомые – я уже знаю их запах в узкой прихожей, но редко. Раньше мне было все равно, но теперь я думаю, что это плохо. Другие всегда с кем-то, значит, и он тоже должен быть… Или он не считается, потому что у него я… только я редко прихожу – мне неинтересно часто. Он нравится мне больше всех. Он не смотрит на меня, как другие – ни хорошо, ни плохо, но мне все равно с ним нравится, только он много курит и поэтому кашляет. Я ему говорила, чтоб перестал, а он рассердился. Теперь не говорю. А еще он куда-то уходит и подолгу не возвращается. Не люблю, когда он уходит, не знаю почему, но не люблю.
Брожу по улицам. Люди. Много. Рассматриваю их, они меня – нет, проходят мимо. Я знаю, что некоторые чего-то ждут, но большинству просто скучно. Жалко их – я бы совсем не смогла так долго скучать.
А потом пошел дождь. Сначала немного, потом больше и больше. Течет с волос, с воротника куртки текло за шиворот, мокро и противно, но я не против. Уже совсем темно, когда я пришла к знакомым окнам – серым и темным. Странно пустым. Карабкаясь, влезла по стене на карниз вдоль всего дома, оттуда – на подоконник, заглянула внутрь – в комнате никого, наверное, опять ушел. Влезаю в открытую форточку. Почему-то он постоянно держит ее открытой, как ни приду. Или он меня ждет? Так мне не нужно ничего, я могу и так… Спрыгиваю на пол. Следы на ковре… ой, будет ругаться… Ну где же он? Опять ушел? Иду на кухню – темную и узкую как школьный пенал, пожелтевшие занавески и серый грязный кафель. И темное тело на полу, а рядом лежит пистолет. Знаю, что это такое, видела один раз, он мне показывал, но я так и не поняла, зачем он… Теперь, кажется, знаю… Жалко.
Сажусь на табуретку; забывшись, начинаю качаться на ней… он не любил, когда я так делала, всегда сгонял и задвигал табуретку под стол… но теперь можно, я совсем одна. Нужно что-то сделать, и не могу понять, что. Что-то важное, очень… Нужно найти!
Найти… Бегу в комнату, к его столу с ящиками – там, скорее всего, там! Где пахнет бумагой и сигаретами, и чьими-то духами… но все не то. Злюсь и выкидываю вещи на пол – какие-то документы, какие-то записи, обтрепанная тетрадка с датами… не то. Наконец, ящики пустеют и перехожу к книжному шкафу, перекладываю, заглядываю между толстенными томами на второй ряд – нигде нет… забывшись, роняю с края стола чашку с недопитым кофе… разбивается… а вот теперь по-настоящему жалко. Это была его любимая. Сажусь на корточки, нужно что-то сделать с осколками, а не знаю, что… поворачиваю голову – и вижу. В картонной коробке, на полу. Толстая стопка бумаги – знаю, оно. Даже смотреть не стану.
…Из квартиры – через дверь. Теперь я знаю, что ухожу отсюда навсегда и больше не вернусь. Он говорил, что я быстро учусь… Оборачиваюсь. Почти что боль, почти что какая-то странная боль… поворачиваюсь и иду. По ступенькам, в подъезд, на улицу.
Уже почти светает – я долго бродила по городу, пока не пошел дождь… теперь людей мало, и они какие-то другие… не понимаю, почему, но, наверное, дело в том, что сейчас я несу, прижимая к груди, эту пыльную кипу листов, которая так важна… впрочем, не до прохожих сейчас… Нужно идти, и я знаю, куда – на старый чердак, где я иногда сижу днем. Там, когда ветер, скрипит дверь, ведущая на крышу. Там живут две крысы и маленький мальчик, который давным-давно умер в квартире двумя этажами ниже. Наверное, ужасно скучно жить на этом чердаке…
Сажусь на скамейку, странно – уже устала. Глаза почти привыкли к свету, хотя еще и режет немного… мимо идут люди. Им еще грустнее, чем вечером – идут в непонятное место, которое все представляют по-разному, но называют работой. Пусть… у меня, наконец, есть то важное, что я должна сделать – спрятать рукопись. Спрятать, беречь. Это очень важно… ведь это все, что мог мне оставить человек, который меня придумал…

0

6

Какая-то депрессивная :'(  страничка...

0

7

Депрессивная, говорите? ну-ну...
Ибо воистину
Началось всё с того, что родители в начале каникул накупили Аркашке книг: про хоббитов, про Гарри Поттера. Ну, про очкарика этого меченого более-менее живенько написано. А вот про хоббитов с кожаными пятками... Все эти Митрандиры-Горгоробы-Азанулбизары... Хотя - дело вкуса.
Аркашка сначала прочитал всю Дж. К. и Дж. Р. Р. Потом ему купили фильмы по этим романам. Аркашка их посмотрел. И на некоторое время затих. Три дня даже давал себя расчёсывать и не рычал. А потом зашёл как-то на кухню к маме с папой и сказал:
- Буду писателем.
Подумал и добавил:
- Воистину так повелевают Высшие Силы.
Подумал и ещё добавил:
- Ибо.
- Что ибо-то? - спросил папа.
- Просто ибо, - пожал плечами Аркашка. - Ну, я пошёл.
... Лёжа на полу в какой-то немыслимой позе квеху попой и книзу головой (Так к мозгу кровь лучше приливает, я пробовал писать в аркашкиной позе - класс!), шевеля, как змея, высунутым языком, похожим на кусок радуги (От сосания фломастеров), Аркашка выводил в своей красного цвета общей тетради:
"И злой волшебник Курамор ванзил мечь в плоть нещаснова добрава валшебника Гулюлюна и три раза пиривирнул яго. Хахаха! Ты пагибнеш! Кричал Курамор. **мат** !.."
Особенно Аркашке почему-то нравилось слово **мат** !" А ещё - "ваистену!" и "дабудит так!". А ещё он любил их комбинировать, например:
- Да будет так, ибо!
Или:
- Ибо, воистину!
Описания Аркашке не очень давались. Он их обычно, так сказать, максимально сокращал. Например: "Лес был страшный". Или так (почти по-чеховски): "Море было большое. В нём было много воды".
Но зато страшные вещи Аркашка смаковал. У него всё время кто-нибудь что-нибудь откусывал с криком: "Да будет так!", кто-нибудь кому-нибудь что-нибудь вонзал и обязательно то, что вонзал, три раза "пириворачивал" ("Ибо!") Вечером Аркашка читал свои произведения ближним. Сначала ближние (Мама с папой) Аркашку слушали, но потом их терпение иссякало.
- Господи, какой ужас! - говорила мама. - Аркаша! Да что у тебя там за кошмары такие! Ты же ведь добрый мальчик!..
- И плодть его содрыгнулыся от боли, - продолжал бубнить ровным, низким, зловещим голосом Аркашка, - и страшные чёрные птицы обклювали иго со всех сторон...
- Не могу больше слушать это "содрыгание"! - Восклицал папа. - Опять кого-то там "обклювали"!.. Я сейчас сам кого-нибудь обклюваю!..
- А злой волшебник Хухур достал иликрическую пилу и стал, весело хохоча, отпиливать ему ногу и отпилил её три раза! Воистину!.. - вдохновенно гундосил Аркашка.
- Боже мой!.. Ногу три раза отпилили... - стонала мама.
- А потом, - продолжал Аркашка, - он вонзил в его руку лазерную палицу, обмазанную смертным ядом, и стал её медленно пириварачивать, чтобы тот больнее обстрадался...
- Всё! Не могу больше эти "обстрадания" терпеть! - кричал папа и убегал в свой кабинет.
А мама тоже убегала и запиралась в ванной.
Тогда Аркашка, который папу всё-таки немного побаивался, а маму - нет, читал под дверь ванной:
- И тогда Чудовище схватило жертву, и, дружно хохоча, обожрало её со всех сторон...
В ванной на полную мощность включались краны.
- Ибо я голоден, кричало Чудовище!.. - орал на манер Чудовища Аркашка под дверь, но перекричать краны не мог...
Аркашка со всей своей новаторской рукописью долго слонялся по квартире. Опять ложился на пол кверху попой, чтобы написать продолжение. Но ему не писалось. Настоящему писателю нужна аудитория. А мама с папой объявили Аркашке бойкот.
Тогда Аркашка переключился на меня. Он набирал мой номер и говорил:
- Дядь Вов, слушайте: "Чёрные зловещие скалы торчали со всех сторон..."
- "Торчали" исправь, - автоматически говорил я, исправляя что-то своё. В своей рукописи. - Хорошо. "Они обгрызали жертву со всех сторон три раза, а потом брали острый молоток..."
- Достаточно. Извини, Аркашка, я занят...
Скоро Аркашка потерял и меня тоже в качестве аудитории. Единственным слушателем Аркашки остался старый пёс Чапа. Аркашка ложился рядом с ним и громко читал Чапе в самое ухо:
- И он, хохоча, откусил ему глаз...
Чапа терпел пару дней, потом начал скулить.
- Злая колдунья острым ножом разрезывала плоть жертвы...
- У-у-у! - выл Чапа, как фабричный гудок, и полз под кровать.
Аркашка ложился рядом с кроватью и кричал под кровать на воющего Чапу:
- Воистину прольётся кровь, ибо да будет так!!!
В отчаянном вое Чапы была мольба: "Ведь я не собака Павлова!.."
На третий день Чапа начал лаять и кусаться, чего раньше за ним не наблюдалось. Он даже слегка "вонзил в плоть" Аркашки свои старые зубы. Не больно, но всё-таки ляжку прихватил. Чапу не наказали, ибо он был воистину не виноват.
На следующий день папа сказал Аркашке:
Аркадий! Завтра мы улетаем отдыхать. На море. В Судак. Вместе с дядей Вовой. Мы хотели взять и тебя. Но только с одним условием: ты не будешь нам читать свою... прозу. Договорились? Даёшь слово?
- Даю, - ответил, горько вздохнув, Аркашка. Ему очень хотелось на море. Но когда папа вышел из комнаты, Аркашка шёпотом всё-таки добавил: - Ибо!
Своё слово Аркашка сдержал: нас он оставил в покое. Зато окружающим досталось по полной...
В самолёте Аркашка прибрал к своим рукам стюардесс. Через полчаса полёта симпатичные стюардессы, косясь на Аркашку расширеными зрачками, шарахались от юного прозаика, как лошади от волка.
На море, на пляже, отойдя подальше от наших лежаков, Аркашка находил себе жертву, какую-нибудь одинокую скучающаю бездетную даму посредственных лет.
- Здраствуйте, - очаровательно улыбался он даме.
- Здраствуй, малыш, - охотно сюсюкала дама. - Здравствуй, кисынька.
- Я не кисынька, я - писатель. - сурово объявлял Аркашка. - Хотите, я почитаю вам моё литературное художественное произведение?
- Конечно! - соглашалась дама. - Почтиай, лапочка. Надо же, такой малепуньчик, а уже писатель! Прямо Моцарт, а не ребёнок!..
Малепусенький Моцарт читал:
- Его жилы, хохоча, хрустнули под ударом стальной дубины, и кровь толстым потоком затопила Долину Смерти...
- О-о-о... - стонала дама, и, траурно колыхая бюстом, откидывалась на лежак.
Через две недели Аркашку знали все. Когда он появлялся на пляже со своей алой, как кровь, тетрадкой, пляж пустел. Даже какой-то неизвестно как затесавшийся в Судак немец, едва говоривший по-русски, завидев Аркашку, махал руками и кричал:
- Найн! Найн! Ихь - это не надо! Аркашка, цурюк!
Так прошло ещё две недели. На обратном пути стюардессы вновь хлебнули по полной.
И истошно выл Чапа, как вдова на похоронах, а потом лаял и кусался. Надо было что-то предпринять.
Мы с Аркашкиными родителями держали совет на кухне. Держали почти всю ночь. Ничего не решили. А на следующий день у Аркашки был день рождения. И тут меня (как я думал тогда), осенило. Я быстренько пошёл в книжный магазин и купил "Вредные советы". О, наивный!
Несколько дней Аркашкины родители ликовали. Аркашка перестал писать. Они осыпали меня благодарственными звонками. Но потом...
Я вобще-то живу этажом ниже, непосредственно под Аркашкой. Сначала аркашкины родители перестали мне звонить. Потом надо мной начало происходить что-то странное: то раздавались какие-то глухие удары, то что-то зловеще скрипело и шуршало... а потом мои верхние соседи меня затопили.
Это всё Аркашкины дела. Я знаю.
А что сейчас читает Аркашка, понятия не имею. И даже боюсь предполагать...
(C) ХЗ кто...
Это так, к слову пришлось...

0